Написать

user_avatar

Написать

0

Читателей

0

Читает

1

Работ

0

Наград

Произведения

Собственные книги

Пока автор еще не издавал у нас книги. Но все еще впереди


Образное изложение делает предмет речи видным.
Марк Туллий Цицерон
Обед на первое, а речи на второе.
Ильф и Петров
Чрезмерная краткость речи иной раз превращает её в загадку.
Блез Паскаль

Она жила много лет назад. Она жила сотни лет назад. И десятки лет назад она тоже жила. И даже во вчерашнем дне она оставила на подоконнике какао и забыла его выпить. Может, она жила вечно, может, просто была (и есть, и будет)? И да, и нет. Я вспоминаю её длинное худое лицо, хотя иногда оно казалось мне слишком полным, будто огромный круг выдержанного сыра или слишком жирная луна. Пожалуй, оно было фантастически, ужасающе полным — оно заполняло собой всё пространство. Когда она заходила ко мне в комнату, я не успевал запечатлеть момент, в который исчезали предметы, состояния, фразы, да и сам я как будто тоже. Я открывал глаза, не закрывая их, и видел только многомильные промасленные губы. Они размыкались и смыкались, как у глупой рыбёшки, и я чувствовал жжение в своём отсутствующем теле. Тысячи электрических рек пробивали себе всё новые и новые русла, и я воображал, как в домах, комично дёргаясь, бегают люди в поисках свечей и спичек. А потом — я не знаю — становилось холодно, и начинался ливень, и лицо её вытягивалось и удлинялось. И то было уже не лицо — морда. Птичья голова. В её круглых чёрных глазах отражались мириады звёзд и вселенных, создавались и рушились города, народы шли войной друг на друга, рождались и умирали, умирали и снова, и снова, и снова, пока всё не заворачивалось в сплошной водоворот. И я верил, да-да, я действительно верил! Это жизнь, и она — смерть. Я — жизнь и я — смерть! Как же мучительно и сладостно я жив сегодня, но завтра — завтра меня не будет. Завтра? Что у нас на завтрак?
Сегодня как в категории каша. И чай. Чай в стакане — в гранёном куске стекла первобытная мутная жижа. Вот в её недрах формируется материя, вылепливается что-то дикое и живое. Оно становится всё более плотным и медленным и сгущается, сжимается, густеет и вдруг — расползается красным пятном на картине Малевича («Женщина в двух измерениях» — она была там, когда я пришёл в Русский музей). Зачем вы разбили стакан? Вы очень плохой пациент — значит терпящий и страдающий. Нехорошо так поступать. Я поднимаю голову, или это моя остроносая мысль выныривает на поверхность, и вижу её: женщину в двух измерениях, чайного цвета глаза. Она берёт меня за руку — пузырятся, вспучиваются алые островки. Мы идём к доктору — так он себя называет, потому что у него есть аптечка и зубастые инструменты, чтобы копаться в глубинах человечества. Здесь грязно. Я замечаю кучи свалявшегося мусора и отмершие частички душ, которые впиваются в мою голову, как только мы входим. У меня всё плывёт перед глазами — фосфены, фосфены, бесчисленные фосфены, а света нет, запахи перемешиваются с цветом. Звуков тоже нет. Звука, звучания. Мира. Ветка мирры и крест с шипами. Никто ничего не скажет, они немые, всёнемое — говорит мама. На экране много суеты и глупых лиц. Маски с налепленными бровями, и носами, и губами. Её губы совсем близко. Вы потеряли сознание. Я не мог, я не знаю, что такое сознание. Можно ли потерять то, что не можешь определить, и можно ли определить то, что мы называем потерей. Бессмысленное, пустое слово — если я теряю, значит этого нет и никогда не было. И разве могу я терять, не обладая. Разве не всё едино?
Единство — равенство и братство. Нет, не так. Так — уже было, именно поэтому я там, где я есть. Где я есть? Я знаю, что сейчас позднее утро. Дети возвращаются из школы, на улице шумно, и громко, и весело. Они не идут домой, к урокам и бабушкиному супу с пирожками. Они чувствуют, как наливаются соки земли, — они сами соки, разбившие графины и стаканы с чаем. А бабушки ждут. Но их соки застыли и остуденились — с морковью, вермишелью и зеленью. Вы будете завтракать? А обедать и ужинать? Вот ваш сонник. Я принесла вам книги, почитайте перед сном. Но в них нет страниц, посмотрите на мои руки — в них смысловые дыры. Вы думаете, я сумасшедший, сумасшедший? С ума. Сума. Сумма. Не могу сойти, нет суммы заплатить перевозчику. Паромщик ест дрянь, поэтому у него отсутствуют зубы. Вам нравится, когда что-нибудь отсутствует? Отсутствие подразумевает присутствие, пустота никогда не бывает пустотой в том смысле, в каком пьянице не хватает денег на водку. Он думает о том, что он хочет выпить и что он хочет выпить, и это уже заполняет его существо. Когда чего-то желаешь (действительно, истинностно — математически), не имеешь ни малейшего представления об этом самом «что». Я желаю прикоснуться губами к её масленым шафранным губам.

Здание городской психбольницы № 179. Вы спросите меня, где первые сто семьдесят восемь прибежищ для таких, как он, — вышедших за пределы жизни. Отвечаю: сгорели в котле истории. Очень просто. Здание старое, но ещё довольно крепкое. В военные годы здесь был госпиталь. Согласитесь, во времена всеобщего безумия необходимость забирать окна решётками абсурдна — некому будет демонстрировать национальное самосознание. Сейчас же всё сводится к демонстрации открытых ртов дежурной сестре. А впрочем… Не могу долго стоять у ворот: сторож-собачник решит, что я стремлюсь оказаться по ту сторону. Но он не знает, что стороны — это лишь порождение дискретного языка. Языка, что в этот самый момент лениво ворочается в разбухшем рту где-то в глубине жёлтых стен.

Воды. Вода обволакивает моё тело. Сегодня я знаю, что это тело — погружённое в ванну. Сколько жидкости вытеснится, давай посчитаем. Я вешу занавешу окна синий вечер в вазе цветы. Моя женщина в двух измерениях, я смущён, я не ведал любовных пульсаций уже полсотни лет. Помню огни по всей стране и муки сладострастия. Не судите да не судимы будете. Сказал чрез Матфея: ибо каким судом судите, таким будете судимы. Я чувствую запах горящей плоти, и плоть эта — моя, я слышу стоны грешников, и стоны эти — мои, я расслаиваюсь, распадаюсь, развоплощаюсь, и я — это уже, ещё, недонаречие. Зачем вы кричите? Вам горячо, холодно? Мне — ненужно. Я слышу, как капает вода на кафельный, бледный пол. Он был таким всегда, он мироточил плесенью и сыростью, пока одни призраки сменялись другими. Но она — живая, потому что я вижу только её, никаких отражений, никаких просветов. Даже луна не оставляет на ней следов. Мы идём по очень длинному коридору. Я думаю — к доктору. Нет, я помню это место, оно восстаёт из моих снов, или прошлых жизней, оно комкуется из дрянной каши, которой они хотят наполнить наши головы. Я весь состою из каши, я такой же липкий и отваливающийся. Я — злак. Злачный. Мы сидим в кабаке. Пьём водку: здесь неприлично пить что-либо другое. Я пришёл сюда не для того, чтобы убить память, я пришёл возродить её. Из пепла и феникса — так говорят профессора, и это банально. Я пришёл омыть свою память водкой. Я пришёл. Мы пришли. Белый халат висит на спинке стула, накрахмаленный утром. Он крахмалится каждое утро, он сбривает все свои неуклюжести. В его карманах ключи, носовой платок и мой стыд. Мама, я нашёл его! — мой стыд в кабинете зарешеченной медсестры в левом кармане её очень белого халата халата с отпечатанными на нём руками врача такой-то больницы откройте рот закройте мне кажется у вас температура как же вы простудились на улице весна авитаминоз. Оз. Волшебник из. Что это значит? Товарищ медсестра, сквозь вас не проходят свет и точечные заряды. Вы — плотная материя. Два земных полушария, на карте, которая висела в моём детстве на белой, как ваш халат, стене. Ещё раньше эту карту носила мама. Надень передник и помогай. Но я же не девочка, я защищаю просторы нашей кухни. Я командир ваших кастрюль и половников, посмотрите. Налей себе компота. Вишнёвого, кизилового, ягодного. Компот. Снова завтрак? Я опоздал и успел не вовремя.
Ночью мне странно. Я отсутствую, как зубы паромщика. Только огромная рябая птица с раскинутыми в стороны крыльями вычерчивается на фоне двери. С той её стороны, где ничего нет. Я знаю этот символ: он смотрит на меня со всех страниц моих энциклопедий, со всех картин в кабинете истории — третий этаж, рядом с актовым залом. Залпы гремят. Стой, кто идёт! Что идёт? В программе значится производственный фильм «Личная жизнь директора». У директора личная жизнь в государстве не предусмотрена, он — административное лицо. Лицо оплывшее и привезённое загорелым откуда-то с одиноких холостых пляжей. Дочери уехали в Швейцарию и шлют открытки. Открой дверь в мою комнату, там в проёме — птица. Каждым пером своим она уставлена на существо в углу кровати. Кроватная поступь. Ватная. Ватные ноги. Оно сидит с ватными ногами и отщипывает от них сахарные кусочки. Не трогай сестру липкими пальцами, пойди вымой руки в фонтане. Мама, прости, я теперь мокрый, я стану дельфином. Сегодня воскресенье, и мне весело, потому что всё гладкое и блестящее и прыгает через кольца, застывшие наверху. Так выглядит циклический ход времени. Змея, кусающая себя за хвост. Время — маленький чёртик у меня в голове, бегает от одного нейрона к другому. Нейрон — я слышал это слово сестра сказала наверное она прочитала его в своей большой умной книжке она учится в серой коробке для кубиков там памятник в шляпе я думал она будет строить а она сказала нейрон не урон не урони честь смолоду иронично получилось что скажите а потом она пошла замуж и я видел два кольца с дырой посередине. Дыра, образовавшаяся в сердце птицы, била по глазам, как колокол, и расшвыривала фиолетовые искры. Обои устали: они слепнут. Куски фиолетовой плазмы налипли на потолок. Я раскачивался из стороны в сторону, увеличивая амплитуду. Мне казалось, что я раскачиваюсь. Туда-сюда. Туда, но не сюда. Отсюда. Соберись и прыгни в бездну. Что глядит на тебя? Я всматриваюсь и встречаю спиральный взгляд, как некогда на страничках с иллюзиями. Мир вокруг меня, или во мне — когда чувствуешь себя огромным беременным удавом, — начинает вращаться по часовой и против. Я выбиваюсь из сил, задыхаюсь — тело тускнеет под завалом из деревянных стульев и старых полотенец. Части моего сознания сдвигаются с невыносимым скрежетом, немного — и о дивный новый мир! Край на берегу Вселенной, что есть Вселенная и даже больше. Слова крошатся, пытаются просочиться сквозь отверстия в решете, но там — там стоит она. Стоит и днём свет божий затмевает. А во лбу звезда горит. Звездчатого утра, у вас снова книги и каша. Нет, у нас — губы, губы, губы. Они шепчут, они зовут меня упасть, оставив за собой метры кожи. Я падаю без ощущения смерти. Дальше в пустоту, в Ничто. И эти губы, и глаза зелёные. Они ощупывают меня через века, зудят, не давая забыть о чём-то главном — я не могу вспомнить, только всполохи и кружева. В кружевном фартуке мама улыбается с фотографии. Это называется — ностальгия. Вы тоже больны тою же болезнью: и я тоскую. Тоскую, потому что не могу понять и утвердить границы собственного бытия. Министерство в роспуске, официальных заявлений ждите до следующего светового пространства. Пора уходить домой. Настала пора искать дом. На столе керосиновая лампа и лупа для чтения. Иисус, прими меня под свою благодать. Отверзи уста. Я заблудился в именах сущего и пропал. Здесь светят незнакомые звёзды. Путь воспоследует. Пусть.

Медсестра городской психбольницы № 179. Портрет с натуры. Клетчатое пальтецо, лакированные туфли, берет — такой носила Марлен Дитрих. Когда женщине за тридцать, она прибегает к известным образам и материям. Олимп мечтаний — импозантный врач-психиатр с незначительным недостатком. Не буду уточнять: вы сами знаете, о каких мелочах жизни идёт речь. Переместим камеру и увидим однокомнатную квартирку с цветами на подоконниках, книжками в шкафу и телевизором на кухне. В этих двадцати квадратах мыслится человеческий век. Нет, бывают, конечно, ещё поездки на море и путёвки в санаторий за заслуги перед выпавшими из общества. Я бы сделал ремарку: за заслуги перед собственной персоной. Общество не нуждается в тех и так далее. Общество не нуждается в себе самом. И особенно отвергает глупцов, стремящихся в него попасть. Кто поспорит с тем, что свобода продаётся за успех и не покупается за остроумие. Остроумие поднимает тебя ровно настолько, чтобы ты смог рассмотреть цепь, которой прикован к своему земному ничтожеству. Все мы узники за решётками без окон.

Зачитываю книгу о свободе и тюрьмах. Она делает вид, что поправляет подушки, но я знаю — в ней затаилась настороженность. Степные зверьки встали по стойке смирно. Свобода, поскольку она именуется, не может обнаружить себя как существование чего-то определённого. Она остаётся втиснутой в рамки словесной «тюрьмы» и потому дискредитирует самое себя. На одеяло ложится солнечный пласт. Геометрически правильный, перфекционистски выверенный. Я замечаю, что это — метафора нас как вида: натура такая же плоская и мнящая себя совершенством. Царь природы, её достойный венец. Человек — это звучит гордо! Звучит из радиоприёмников и уст пьяниц. А может, они и честнее запылённых профессоров и не влезающих в кабинеты чиновников. У вас странное настроение. Она поворачивает ко мне свой медсестринский завалящий лик. Мария Магдалина должна была носить именно такой анфас. Но Библия изобразила её в профиль. Моё настроение растеклось, как авторучка, которую вы мне одолжили. Пациент такой-то лечебницы пытался отравиться чернилами. Но из последствий только внезапно обнаружившийся талант сыпать банальностями. Сыпать банальностями — даже в этом я примитивен. Завтрака не будет? Неужели всё распалось и расстроилось? Я глубоко расстроен кашей. Она (не каша и всё-таки мокрая — правильно вязкая) поднимает подол халата.
Я нахожусь посреди леса. Принято говорить — тёмного и очень страшного. Допустим, но как я объясню это «посреди»? Будто я знаю, где его начало и где конец. Тогда я могу сказать так: я нахожусь внутри леса. А если рядом окажется ещё один, тогда я уже снаружи? Всегда что касается внутри-снаружи: я не уверен даже относительно собственного тела. Примем за аксиому, что я нахожусь в лесу относительно остального мира. Теперь попробуем ответить на вопрос. Почему? Подожди. Я присмотрелся и теперь ясно вижу, что это не то место, о котором мы думали. Образное представление леса является именно таким исключительно потому (вот ответ), что когда-то нам показали картинку и начертили — ты помнишь дословно — её имя. Они её назвали. А потом повторили много, очень много (сколько?) раз и запретили приклеивать эту последовательность букв к другим вещам. Ибо имя. Какая глупость. А если лес сгорит и на его месте образуется пустыня, такая, в какой мы сейчас стоим, он по-прежнему будет именоваться лесом? Думаю, нет. Но ведь в глубинной сути ничего не изменится. Хорошо. Я всё ещё нахожусь в лесу. В пустынном, мертвенном, выжженном лесу. Под ногами прощупывается очень шершавая поверхность, вся в маленьких выбоинах. Кое-где я замечаю бледные неровные пятна. Тебе не кажется, что у тебя прилагательных полон рот? Что ты сказал? Рот. Я замедляюсь, хотя и так не делаю и шага. Страх. А что если она сглотнёт. Что будет? Ты хочешь знать? Давай закроем глаза — это помогает. Нам это никогда не помогает. Ничего не изменится — как в лесу. Тогда давай поищем зубы. Нет, такое уже случалось: помнишь, когда мы подавились косточкой. Ты ещё сказал, что рай — божья глотка. Говори шёпотом. Он услышит. Или Она. Зачем ты думаешь с большой буквы? С огромной буквы, похожей на раскрытый рот. Вытянутый, как иголка из сена. Мы должны её удивить! Вспомни что-нибудь чрезвычайное, вылезающее за раму реализма. Я вспоминаю только тебя. Но не является ли чрезвычайным сам факт нахождения нас здесь? В этом лесу-пустыне-рту? Довольно необычно. Даже невозможно. Я заявляю: топтать чей-то рот и разговаривать на нём запрещено законом. Нет такого закона, ты его выдумал, тебя сожгут на костре за еретичество. Где ты? Неужели она сглотнула.
Я не каша и всё-таки мокрый. Лучше закрыть окно, простудитесь. Может, развести костёр? — согреетесь. С-с-с. Сь. Звук? Я обнаруживаю свои руки зажимающими ушные раковины. Её губы расходятся, но я ничего не слышу. Пустой звук. Внезапным порывом ветра распахивается окно, створка бьёт меня в затылок. Оглушён, ослеплён. Нет, ничего не происходит. Здесь никогда и ничего не происходит. Я уже упоминал про завтрак? А про доктора? Губы? Сквозь пальцы рук моих просачивается какой-то крик. Некий голосовой сигнал. Пытаюсь распознать его эмоциональную настроенность. Отчаяние с нотками отрешённости и запахом усталости. Вполне может быть, что я ошибаюсь. Сломались последние шаткие оплоты. Данное словосочетание является оксюмороном. Отвлекись. Крик не прекращается: он лёг на полотно мироздания бесконечной прямой. Точкой, стремящейся в бесконечность. Устремлённой в бездность. Нет такого слова. Там, где бездность, — есть. Мой рот заполняется чем-то умеренно жидким, и длинный голосовой сигнал обрывается. Остаются только короткие передачки азбукой Морзе. Но и они не вечны. Всё — тишина. По-шекспировски хочу закончить это сегодня как категория. Возьми в кавычки. Кавычки — переносное значение, не настоящее. Разве нельзя позволить хоть чему-то остаться настоящим. Ну и ври себе. Себя.
Не разговариваю с ним уже несколько дней. Секунд. Не перебивай. Фраза считается произнесённой. Лёд треснул. Замолчи. Расскажи ей, что случилось, когда она ездила в кондитерскую за тортом для доктора. Доктор пришёл неожиданно. По крайней мере, мы его не ждали. Он пришёл, и я предположил, что это наш доктор: на его носу блестели маленькие очки. Здравствуйте гражданин такой-то больницы на улице холодно ранняя весна авитаминоз кажется я потерял свои очки или они просто треснули лёд треснул кораблям дали ход отправляемся через дцать минут готовьте чемодан довлатов из америки шлёт телеграммы тчк вот зпт был человек тчк. По правому борту надвигается айсберг. Белый воздушный безе-айсберг. Уважаемая женщина в двух измерениях, отметьте, пожалуйста, превалирование белого цвета в восприятии пациента такой-то больницы. Столкновение неизбежно, катастрофа неминуема, дверь двоих не выдержит. Напряжённая нота — занавес. Из кабинета доктора доносится белое чавканье. Но моя бедная голова ждёт по-прежнему завтрака.

И снова городская психбольница № 179. Иногда мне начинает казаться, что все дороги ведут сюда. Хотя, если подумать, так оно и есть. Про всеобщее рабство я уже говорил, теперь скажу, что безумие — наша шизореальность. Мы слышим лай собаки и представляем эту самую собаку. В её абсентеизм (учитесь пользоваться синонимами). Теперь, собственно, про теизм. Мы слышим колокольный звон. И что мы видим внутренним, с позволения обозначу, взором? Я поставлю три точки. Прошу заметить — ровно три. Кто сможет совершенно точно определить, что он в данный момент (здесь также вопросы, выжатые из философских трудов) имеет на сетчатке глаза? Так, чтобы не истратить километры писчей. Не потонуть в объяснениях, не броситься под колёса лексического состава языка и далее по тексту. Сложно развернуться всем туловищем в сторону шипящих. Что я имею в виду? Отвечаю.

Я проснулся оттого (нет, он не Грегор Замза), что колокол лизнул меня звоном. Занимательно, положительно, интересно. Сложная метафора — знаю. Нужно объясниться: у колокола язык, у собак тоже. По утрам собаки часто запрыгивают на постель и будят своих владельцев при помощи одного, очень известного и проверенного способа. Почему звоном? Каждый обходится чем может выше головы не прыгнешь всяк сверчок знай — знай, покуда есть то, в чём, как в мехах, хранится знание. Не сносить тебе головы, старче, за ведовскою юбкой погнался. Вот — распятие, вот — аутодафе. Там — жизнь, а здесь — морте. Выбирай, ошалелый. Я осознанно направляю сияющий перст — звезда, «ночные ведьмы», бытие определяет ваше сознание. Детали опустим. Итак, я проснулся, разбуженный колокольным звоном. Она уже сидела на краю стула. Деревянного четырёхногого стула. Самого обычного стула, не имеющего к Макинтошу никакого отношения. Сидела, задумчиво глядя в стену — или на. По степени её задумчивости сложно было что-либо понять. Но я решил, что благовест виной этому странному настрою. Чрезмерное употребление лжи вредит вашей чести: я разобрал звучание нескольких колоколов. И тем не менее это был благовест — остальные глухи. Вы слышали звон? Зелень её глаз странно зелена в это утро. Будет лучше, если вы попросите о выписке. Уезжайте. Я пробовал: искривление пространства, растяжение больничных ширей и далей, шаг — и ты снова у рукомойника. Но послушайте, у вас ещё есть возможность окунуть доктора в безе-айсберг и отправиться к морю. Моя же Ялта — лиходеевщина. Грустно пожимает мне локоть. Расписываю, как отпечатывается совокупность линий, брошенных на её ладонь. Уезжайте. Очень тихо. Позвольте оставаться примитивным — дыханием ветра, колокольной исповедью.
Больше губы её (романно-поэтично) не тревожили тишины коридоров и не маслились в утренних лучах и ночных лунах. Но я шёл, наступая на пятки своих видений. Она, несомненно, безусловно, априори, была. Она несомненна, безусловна, априори. Я мысленно составил план такой-то больницы и пытался найти в нём излом. Место, в которое можно проскочить, пролизнуть, протиснуться, ободрав себе спину. Я готов жертвовать, я готов рвать одежды и волосы, я пройду в белом венчике по красному морю. Призови. Ты уже шёл, и нёс, и не плакал. Дым выел твои глаза, но не обманывай пустыми глазницами: в них не смерть, для слабых нет смерти. Алюминиевая ложка — вот крест, достойный тебя. Пуховые перья — вот терновый венец, уготованный трусу. Не лги перед теми, кто уже не вернётся. Голос в трубке скрипит, как неразношенные туфли, потом, как несмазанная телега, и наконец — как кости старой ведовки. Раздаются гудки. Наверное, ветрено: связные не справляются со шквалами бесноватого. Шагаю, растерянный, но смело и бодро, строем, прочь из комнаты. Вергилиевы времена: я нахожусь посреди леса. В лесу. В лесу-пустыне-рту. Теперь он полон облезлых птиц. Тех, что гастрономическим несчастьем обречены на падаль. Занятную в чудно́й разбросанности падаль. Но вокруг себя я не вижу трупов. Трупы. Я-я-я. Отзвук? Клюв проходит насквозь и застревает. Бессмысленные затянувшиеся зрачки уставляются в мои, такие же бессмысленные. Клювы других, чужих птиц по очереди выстреливают в чьё-то равнодушное болезненное тело. Узнаёшь? Боли нет, сказал Он, и страданий нет. Всё во Славу Его, вычистим геенну огненную огненною же метлой. Внемли! Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен. Без опасен, опасен. Птицы разом взмывают, образуя чёрный перьевой купол. Беспрерывно харкающий, лоснящийся купол неба. Тело его падает пустым мешком. Вот и последняя падаль — но волки уже сыты, а пастыри доедают в Ялте.
Больше руки мои не тряслись над тарелкой с кашей, пытаясь очистить её от плевел. Я по-прежнему был в комнате, хотя и не скажу, в какой, но в то же время половина меня (большая, меньшая часть — относительно чего?) словно отдалилась — отошла на несколько веков назад. Или вперёд, если выйти за рамки портретов, висящих в кабинете доктора. Доктора я встречал ещё пару раз: в рясе за столом и в парике в колонном зале. Я узнавал его по блестящим маленьким очкам на слишком тонком для остального тела носу. Но меня он не видел. Возможно, он из тех людей, что любят при переезде оставлять всё как есть там, где оно было, находится и будет. Будет, если только новые хозяева не окажутся из противоположной касты — для таких расставание с прошлым означает предательство как минимум человеческого рода. Я не познал ни прошлого, ни будущего: я лишь растянул точку, поставленную когда-то в центре сознания, до размеров правильного круга и выявил себя внутри него. Но может, я просто станцевал на ней твист? Я обрисовал её жирным маркером столько раз, сколько Земле пришлось обогнуть Солнце. Я капнул на неё живою водою и мёртвою, и она разбухла, как верба в конце долгой зимы. Я столь часто ставил в конце своей жизни твёрдую точку, что она уже потеряла какое-либо значение. Но теперь у неё появился смысл — осмысление невозможно.

Вашему вниманию предлагается портрет с натуры № 2. Действующий инквизитор в отставке. Образование стандартное, дцатого года выпуска. Отступов в бюрократию не обнаружено, но имеются определённые вольноотпущенные мысли. Ввиду последнего обстоятельства и неких опущенных (умеренный процент тавтологии), гражданин, с такого-то числа и по настоящее время, находится на попечении весьма уважаемого в нашем городе товарища — конечно же, N (поддержим преемственность культурных традиций). Можно дать краткую характеристику упомянутому выше гражданину, однако, поверьте, она не отличается оригинальностью и разнообразием фактов. Скажем, волосы у него русые, ещё не седые, но с намёком, глаза серые, форма лица вытянутая. Если хотите — пробуйте, ищите на всех экранах и детских площадках страны. Желаем успехов в работе и личной жизни.

Я давно установил, что личная жизнь внеположена моему мироощущению и себявосприятию. Когда ты комок неопределённого состава и назначения, личностные взаимодействия превращаются в глупый фарс, подкреплённый заявлениями о том, как нужно. Ещё в школе учителя беспрестанно твердили о благородстве и высоких отношениях, а я не понимал их красноречия, потому что не находил вокруг себя ничего похожего на эти абстрактные и безжизненные социальные модели. Нам предлагалось делить мир на чёрное и белое и всегда поступать правильно, сообразуясь если не с десятью заповедями, так с бессмертными заветами «дедушки». Но стоило только копнуть чуть глубже, и я оказывался один на острове имени того, что можно было бы обозначить этикой. Акулы догм и философий окружали остров со всех сторон: оставалось лишь сесть по-турецки и вообразить пустоту, в которой не придётся совершать бесконечный и бессмысленный выбор. Однако пустота означает не-существование, и рано или поздно я должен был начать действовать. Убить акул и прочих назойливых тварей сил у меня не хватало: тогда я стал к ним присматриваться и вскоре обнаружил, что их просто нет. Ни одной. И самого острова тоже нет. И даже чудака, что придумал эту довольно заезженную метафору. Я очутился в Ничто, которого жаждал, но в Ничто настолько плотном, что, казалось, я врос в него, как в скалу. Я стал с ним единым монолитом, всем и ничем одновременно. В тот момент (момент? — разве это имело начало) я понял, что всякая индивидуальность есть не более чем отколовшийся кусок, который в себе самом не несёт никакой ценности. Он неинтересен даже в качестве свидетельства чего-то грандиозного и истинного — в роли тени вещей, как написал бы Платон. Высказанная мысль, разумеется, не нова, но каждому неофиту она показывается в неношеном эксклюзивном наряде. Так она предстала и мне. Возможно ли в двух словах рассказать собственное бытие (онтогенез) или раскрыть историю человечества (филогенез)? Могу ли я просто указать на сам факт того? Но что есть факт? «Факты в логическом пространстве суть мир. Любой факт может иметь место или не иметь места, а всё прочее при этом остаётся тем же самым». Ничего не изменится, понимаешь: лес останется лесом, а ты можешь сколько угодно закрывать глаза. Последняя надежда имеет значимость лишь потому, что она последняя. Забавно, что приписывание чему-либо свойства «последнего» является последней надеждой для какой-нибудь богом забытой вещицы. Быть тебе вечным последышем, изображающим себя в авангарде идей. Орудие в руках нерадивого идола, подушка под голову бравого, как известно, воина, трещина на короне фарисейского христоносного короля. Заикающееся окончание. Только ужас делает тебя свободным.
Когда мы встретимся где-то в середине ночи, в совершенно произвольном месте, я буду в белых одеждах, ты — в белом, как первый крик, медицинском платье, с лесными травами в его широких бездонных карманах. Мы поклонимся друг другу и пойдём по узкой, единственно нашей тропе, ни о чём не думая и не помня. Безыскусно, бесхитростно пойдём — так, словно факелы никогда не пропитывались маслом, словно не существовало ненависти и привилегированной правды, словно свет лился из домов и поющих сердец, а не смешивался с серой и дымом. Но сейчас я жду тебя, чтобы сказать, что повторил бы всё сначала, даже зная о тех уготовленных участях, которые сложно предсказать и древним пророкам. Я жду тебя, чтобы отомстить. Мне отмщение, и аз воздам.
Просидишь полночь на своей облупленной гордости: часов отсюда не видно, но каждый удар длиною в двенадцать на двенадцать воплощений отзывается сходом лавины всего в тебе человеческого в неизвестное и раскалённое завтра. Вечное завтра подчиняет себе малейшие устремления, если таковые ещё не вытравились чувствами стыда и совести, и едва заметные желания выбраться в радостный, как теперь виделось бы, мир. Когда темнота становится естественной средой обитания и, что важнее, привычной формой ожиданий от биологических «вдохов-выдохов» (которые уже не претендуют на право именоваться жизнью), нечто отличное от этой самой темноты начинает постепенно тускнеть и меркнуть в сознании, от памяти отклеиваются значительные пласты совершенно обычных, непринуждённых действий и образов, мысли перестают восприниматься как производные субъективного начала, все ощущения сливаются в единый неразборчивый шум, в котором и холод, и тепло, и любые иные состояния оказываются патологически недифференцируемыми, даже осязание теряет свой родовой смысл, потому как, в отсутствие материалов для сравнения, идентификация поверхностей отбрасывается, словно сомнения впервые полюбившим неважновоскольколет, — пожирая самое себя, темнота вздувается, пухнет, покрывается струпьями отмирающей ненависти и счастливо-извращённого бессилия, жиреет в осознании всеобщего, сотворимого ею бесчестья, размокает и, наконец, устав от неразрешимой тягости, извергается в гигантскую метакатегорию.

Бывают нанайские отдельные случаи, когда личность собеседника никак не удаётся распознать. Более того, черты лица его почему-то истолковываются как разрозненные, не собирающиеся в целое элементы, представляющие собой то слишком большие, то несоразмерно маленькие пазлы для восстановления исходного фотокадра. Эта пикассовская картинка настолько поглощает внимание, что перестаёшь расчленять льющийся из уст визави речевой поток и вдруг понимаешь: перед тобою сидит обыкновенная марионетка — а значит, где-то рядом затаился Карабас. Сосредоточенно обдумываешь заскочившую к тебе гениальную мысль и благодаришь бога (даже если рьяно защищаешь его небытие) за то, что он так милостиво снизошёл до твоей скромной, ничтожной, самокающейся персоны. Проходит ещё немного растянутого, как весьма знакомые вещи из «страны советов», времени, и тебя осеняет крестной, не менее гениальной и, что совсем замечательно, ёмкой идеей: Карабас есмь Я.

Я есмь прототип куклы вуду. Любой шаг может стать для меня смертным приговором, который уже вынесен, — неизвестно кем и когда, и по какой причине. В традиционном мире определённостей всякая мелочь, «песчинка в океане возможностей», так или иначе должна иметь свои основания. Выбивающиеся же из этого положения с неизменностью отправляются либо на войну, либо в сумасшедший дом, либо, в особых случаях, в тюремную камеру. Я, видится, пребываю в каждом из указанных состояний, а значит, выпадаю из детерминированного мира совсем уж безнадёжно и катастрофически. Кто удостоит нас чести быть узнанными на всех крестах? Кто осмелится надеть Маску Красной смерти, чтобы завершить давно начатое «случайное» в «правильных» формулировках? Если некто пытается сделать из тебя избранного, как «одно из» можно предположить, что этот некто собирается уничтожить, по меньшей мере, половину всего «допускаемого» им населения. Даже в качестве жертвы «мы», надо думать, не обладаем индивидуальностью и оказываемся не в состоянии получить столь многими желанный статус самоцели. Самоцель — это иллюзия, укус бабочки в растворившемся сновидении. Когда ставится точка, отмечается лишь потенциальное начало отточия, пусть даже достигаемого эффектом бесконечности зеркал. Но кто возымеет глупость доказать, что он не «человек» из Зазеркалья? «Мы» сделаны из теста/текста — из одной «определяющей» буквы, слеплены из глины и гипса, сотканы из разноцветных бабушкиных лоскутов, «нас» собрали из груды камней, лежащей на берегу, «надо» говорить, лазурного моря, «мы» выпилены из дерева, что когда-то первым проросло на «земле» — «мы» вышли из круга «определённостей», чтобы ввергнуться в пучины «первозданного» океана. «Мы» «стали» «прототипом» «самих» «себя». «.» …
Тьма, пришедшая со Средиземного моря, отступила обратно во тьму. Прокуратор омыл руки и вышел к людям, чтобы держать речь. Уважаемые граждане такой-то больницы я только с поезда Ялта очень красивый город там Чехов и чайки и дамы с собачками вот фотоснимки пожалуйте море замечательное тёплое лазоревого цвета съездите как-нибудь обязательно посмотрите прогуляйтесь по набережной вам это полезно свежий воздух и пешие прогулки трёхразовое питание плюс десерты торты безе-айсберги медсёстры в белых как первый крик халатах социалистическая сказка ну прощайте не болейте кушайте кашу а то остынет холодная каша склизкая и отвратительная не забывайте проветривать помещение. Она приближается к краю моей кровати, или к тому, что отсюда кажется мне краем кажущейся кровати. Вы дочитываете книгу, что я вам дала? С названием «Свет над моей кушеткой» — мне кажется, это про клиническую смерть или жизнь под колпаком. Как вы думаете, какой из колпаков больше: больничный или предметно очерченный? Вы хотите сказать, какой колпак «является» бо́льшим колпаком или в большей степени функционирует как колпак? На мой взгляд, всё, о чём можно подумать или что можно вообразить, находится под покрывалом сознания ли, слов, риторических вопросов. Мы с вами отличаемся только ракурсом, с которого на нас смотрит толпа. Снимите свой белый лилиевый халат, и вы окажетесь просто в больнице такой-то. Вы перестанете быть той, кем вас именуют. Но что в этом случае изменится, разве произойдёт личностный сдвиг? Вся проблема в видении. Пациент такой-то я пятый прокуратор больницы в которой вы по нашей воле изволите обретаться я определил вашу сущность с начала времён и потому приговариваю к казни дабы удостоить вас чести быть узнанным на всех крестах экзекуцию прошу назначить на час шестый время когда осветят зарницы половину неба и очистится от скверны земная твердь я прокуратор всем гражданам больничной империи запрещаю ведать всуе и не всуе также в незнании ваше спасение иначе висеть вам напоминанием горя́ ныне присно и во веки веков аминь. Аминокислоты содержатся в некотором количестве в горбуше и предотвращают различные болезни ума, поэтому в нашем рационе данный продукт отсутствует: отсутствие горбуши, и даже «Горбуши в собственном соку», является гарантией трудоустройства и долгой счастливой жизни. Кто не ведает, тот имеет возможность существовать и пить шампанское (или компот) по праздникам, или же по воскресеньям, если ваше неведание достигло вершин, — пока смерть не разлучит вас. Но кто по несчастию и злой усмешке судьбы — неумением взять её за наличествующие места (здесь мы затрудняемся с конкретикой) — вынужден числиться среди тех нечленов общества, которые «женщина в двух измерениях», тот оказывается обречённым на чувство жажды и сухость во рту — преимущества жаркой полуденной пустыни (пустыни и только). В этом моменте конкретика из камня преткновения обращается в подушку преткновения, а мы обращаемся к дефинициям: я, пациент такой-то больницы, под выражением «болезнь ума» подразумеваю особое состояние сущностей, обозначаемых большинством (данные не подтверждены) в качестве людей, в котором они (эти сущности — то есть люди) демонстрируют феноменальные возможности и неисчерпаемую мощь абстрактного понятия, которого они (люди) усиленно избегают как конституирующего их ограниченность. Минздрав советов предупреждает: выделенное особое состояние передаётся воздушно-капельным путём. Соблюдайте осторожность в общественных местах. В обществе глупцов заражаются глупостью.

Большинству людей глупость представляется либо чем-то вроде небольшой простительной слабости, либо в виде раздражающего дефекта разума — в любом случае глупость, как нам думается, вещь сугубо не зависящая от человека и в каком-то смысле врождённая (что, согласитесь, весьма удобно и относительно безопасно для человечества). Однако увольте меня от рассуждений на тему природности тех или иных явлений: ничего, кроме звукоизвлечения, мы с вами, как вы догадываетесь, не извлечём. Я хочу лишь предоставить альтернативу, показать мир, увиденный, условно говоря, моими (подчёркнуто) глазами. Встречались ли вы когда-нибудь с людьми, которые, прочитав о том, что стулья деревянные, отказывались садиться в столовой на железное «нечто»? И конечно, те же люди утверждают, что стулу полагается иметь только всего четыре ножки и быть строго установленной формы — и это неизменно и неоспоримо, даже если вы счастливый обладатель «неута» по математике. Надеюсь, вы понимаете, какое содержание я пытаюсь облечь в столь тривиальную форму (впрочем, за нетривиальность содержания я также не ручаюсь). Неведение отражает лишь террариум, отведённый индивиду уж не знаю кем, и не является пороком, смертным грехом и прочими библейскими проявлениями дьявольской сути. Неведание создаётся самим человеком, и часто неосознанно, причём именно эта неосознанность и делает неведание исключительно (курсив курсива) непримиримым со Вселенной, потому как только сознательная (смотри выше) неосознанность позволяет приблизиться к тому — дальше последует отточие, поскольку превышение доли метафизики в организме обзывается по-медицински коллапсом. Процессы последовательного коллапсирования приводят к ужасающей потере рассудка и, что совершенно непозволительно законопослушному гражданину, проводам трезвости. Отсутствие трезвого настроя гарантирует интеллектуальное всемогущество. Кто вы, о не верящие ни во что и всё знающие? Ваше место в толпе радующихся. Но Иисус ведал: и начало, и конец его пути были прозрачны ему и едины. Иисус ведал и страдал за своё ведание. Иисус ведал и оказался узнанным на всех крестах.

Попеременное зло проистекает из объемлющей гармонии Вселенной. Оно представляет собой лишь одну из сторон мироздания — противоположную иной. Значит ли противоположность нечто «плохое» и неприемлемое — злое в определениях обыденного языка и, соответственно, «головах» жителей планеты (предположительно любой)? И каким образом зло, в его частном понимании согласованности, соотносится с понятием мести как действа, направленного на устранение «злого» посредством применения «зла»? Быть может, месть только выступает в роли вытеснителя и заменителя некоторых состояний, форм, процессов и продолжите этот список сами: месть реализуется в качестве особого рода сублимации. Разве не совершаете вы перенос, совершая (простите) акт мести? Это попытка возвращения «негативной» энергии (кто придаёт ей заряженность?) Единому телу Мира. Позиционирование всех как проистекающих из Ничто и связанных через него же тем, что поэтически называется (мной, нами или кем-то ещё) симфонией. И если так, как Я (?) полагаю (а почему бы, позвольте, и нет), то месть приобретает двухстороннего субъекта в штучном воплощении. Аз воздам — аз воздаю. Свеча отбрасывает блики, в каждом из которых я узнаю себя и вижу потенциальных жертв божественного (с маленькой буквы) судебного разбирательства. Пришедшие на суд множественные личности, рассаживайтесь поудобнее, сегодня будет слушаться дело ведающих по-нашему диссидентов не пугайтесь слова узурпаторския да спасёт ваши души материализм. Справедливость наших законов требует вышибать клин клином, посему насаждённое греческим огнём знание предлагается выжечь из умов и тел, его содержащих, естественным (читай растительным) благонадёжным способом — аутодафе на кресте. Снимайте ваши лилейные халаты, отбрасывайте книги и ложки, уничтожайте нагорные проповеди. Приговор привести в исполнение незамедлительно. Дайте только мирры испить с бессмысленных лоснящихся губ.

Описание пожаров — занятие крайне неблагодарное, трудоёмкое и нагоняющее тоску. Нужно рассказывать трагедию с подробным перечислением предметов, идущих на завтрак (обед, ужин и повторный завтрак — в особенно печальных случаях) жадному пламени, причём непременно в хронологическом порядке. Поскольку я уволил сам себя от дотошной точности, счастливо-кратко сообщаю: здание городской психбольницы № 179 сметено дотла огненной стихией. И мы, пациенты такие-то, оставшиеся без крова и попечения и никогда того и другого не имеющие, настоятельно просим о ней — той, что жила много лет назад, и сотни лет назад, и десятки лет назад тоже. И даже — уже, ещё, недонаречие.

И пылало Оно три дня и три ночи, и никто того не видел.

И пришли они, и ведали, и сказано было.

0

Не определено

11 ноября 2023

Все работы (1) загружены

Другие работы

0
0

Особенная нежность.....

0
0

Бабушке..

0
0

Как долго я тебя жда...