Еще и просто социальная сеть
# Создавай
# Публикуй
# Вдохновляй
# Общайся
Лента произведений
Наши авторы
Душное и полностью пропахшее нафталином и прочими лекарствами помещение. Очень маленькое и старое, напичканное разными пузырьками, маленькими бутылочками и картонными упаковками. Где-то над ними стоит цветок, который тоже уже полностью увял в пыли и паутине, аромат, что наполнял аптеку, был не последним виновником. От такой большой концентрации запахов можно заново родиться и прийти в сознание, как от нашатырного спирта. Большинство людей в этом заведении не раз им откачивали. Например, женщину, стоящую пятой в очереди, в кофейном пальто и темно-сливовом берете. Интуиция и догадки, которые никак не подкреплены фактами, как и то, что прямо сейчас вянет алоэ, хотя такое растение не должно вянуть почти при любых условиях, как кактус. Многим хочется быть как он, пустынное достояние, при любых условиях, при любом стечении обстоятельств он ещё успевает зацвести.
Люди ничтожны. Растение сильнее их и мысленно, и душевно, как снаружи красивей, так и внутри. Все мечтают быть как он, но никто ничего для этого не делает. Лишь жалеют себя и думают, как они несчастны, хотя ничего не сделали для своей наилучшей жизни. Для жизни кактуса.
— Можно резче? — из конца большой очереди донёсся этот отвратительный мужской и старческий голос. Он был груб, бестактен. Невежлив, нежив. Этот выкрик сопроводили говоры женщин в преклонном возрасте, которые были согласны с резким высказыванием.
— Пожалуйста, — на букве «п» человек заикнулся. Сам звук произносили глаза, которые последнее время только и говорили это слово, только этого и молили. По ним можно было догадаться, хоть они тоже истерично моргали и были покрасневшими от лопнувших сосудов из-за частых слез. — Можно «налгезин»? — натянулась кривая улыбка, которая получалась уже лучше, нежели месяц назад, но даже эту короткую фразу с ней сказать стоило невероятных внутренних усилий. Сухой язык заплетался так, что выходил только нелепый говор, который отстранённо был похож на слова. Но, чтобы было более уверенно, было решено использовать ещё и руки. Они были красными, худыми и потресканными на морозе. Кожа была безжизненной и почти сыпалась, вся в мозолях и мелких и старых ссадинах. Которые постоянно щипали соленые слезы. К концу активного жестикулирования человек даже стал задыхаться, нехватка воздуха, ибо он частенько стал забывать, как нужно дышать.
— Держите, — сухо, безразлично и с неким омерзением сказала полноватая женщина лет тридцати пяти, явно разочарованная в жизни. С полной уверенностью в том, что красные помады — пик сезона. Без вранья, эти губы были самыми яркими в жизни людей, что стояли за спинами. — С Вас пятьсот рублей, — уставшим и монотонным баритоном провизор начал вбивать код товара, предварительно открыв кассу, чтобы принять плату.
Дрожащие руки неудачно цеплялись за края кошелька, который так и хотел выскользнуть из пальцев. Сам предмет был обшарпанным, снаружи лопнутый материал, заменитель кожи уже во многих местах отошёл, и там виднелась обычная, не очень дорогая, но плотная ткань. Уголки были в чем-то мокром и очень холодном, скорее всего, снег попал в открытый и давно уже не закрывающиеся от после лома молнии рюкзак. Там была только мелочь и несколько купюр — все, что осталось после коммунальных выплат. И все это выпало из рук. Распласталось на полу и разбежалось в противоположные стороны. Несколько секунд девушка просто смотрела в пол на рассыпанные монеты и кошелёк, в коем все же остались купюры. Повисла тишина, никто даже не перешептывался, она продолжалась недолго, но этого хватило, чтобы ещё более разозлить мужчину в хвосте очереди и выбить первую слезу.
— Проваливай уже! — грубый выкрик, было слышно, что говорящий сдерживает себя, чтобы не подойти и не ударить неуклюжую. — Бери лекарство и проваливай, — твёрдый, уверенный и острый голос. Он только добивал девушку, что держалась на последних нитях, словно марионетка у кукловода, который не ухаживает за своими игрушками. В помещении казалось неимоверно душно, если сравнивать с улицей. Вырвавшись оттуда, Рената начала бешено вдыхать и выдыхать, получалось рвано, будто она только училась этому. Она опёрлась о поручень на крыльце аптеки. Он был весь в снегу, но тот не таял. Будто рядом и не стоит живой человек с нормальной температурой тела. Руки сжимали поручень до посинения. Ноги подкашивались, она будто пыталась повиснуть на средстве опоры. Темные волосы спадали вниз, упала морковного цвета старая шапка. Послышался громкий выдох и шаг от поручня, легкий скрип снега и такое же неуверенное касание спиной стены аптеки. Отчего-то пошли почти невесомые мурашки, возможно, оттого, что не было рассчитано расстояние, оно казалось больше. Но долго стоять на месте не пришлось. Из чуть нахлынувших рассуждений в себя привёл незнакомый голос, который был чуть тих, чуть смущён и чуть сер.
— Извините, — театральный кашель и взгляд исподлобья, чтобы оглядеть того, кто, по его мнению, являлся владельцем потерянной вещи. — Вы уронили? — предмет был протянут и упирался чуть ниже колена в ногу. Хоть крыльцо аптеки было небольшим, но находилось оно на достаточной высоте от земли, поэтому даже высокий молодой человек, вытягивая руку вверх, дотягивался только до середины икры.
— Да, спасибо, — Рената села на корточки и взяла шапку. Ее голос дрожал, но пытался казаться уверенным. Он был приятным, а по ощущениям как чай с мёдом и лимоном: совсем бархатный, но чуть надрывный. Будто в любой момент сорвётся на крик и слезы. Она оставляла странные ощущения после себя.
Незнакомец ушёл, ни он, ни она не хотели продолжения общения и, кажется, не нуждались в этом. Нацепив на себя шапку полудрожащими руками, она, спустившись, пошла в сторону бесплатной неврастенической клиники, к психотерапевту которого ей наняли коллеги. Рената никак не могла о них отозваться: ни хорошо, ни плохо. Девушка устроилась туда исключительно для того, чтобы хватало на лекарства подруги, после того как они перестали быть нужны, уходить не хотелось. Но событие в виде врача засчитала положительным плюсом в копилку. Они волновались за неё, хотели ей помочь. Ее не волновала своя жизнь, она просто не хотела разочаровывать людей, которые ей дороги или которые беспокоятся за неё, хуже ведь не будет. Пока Рената шла к больнице, ее обдувал ветер, и с каждым разом он становился все сильнее и все властнее. Все чаще хотелось просто верить в то, что, если подпрыгнуть во время порыва, она улетит. Но телу было не холодно, ни капли. То ли старая и потрёпанная куртка хорошо справлялась, то ли просто чувствовать не хотелось, весь удар погоды забирало на себя сердце. Вот чему было по-настоящему холодно. Так, будто находилось в карцере, а оно было сильно провинившемся, что вытащат только на грани смерти, но когда уже будет эта грань? Или она уже за ней. Сердце, его не закутаешь в шарф, а душа не выдержит столько мороза и лопнет, вновь его оголив, поэтому вопрос всегда насущный. Деньги тратятся, души лопаются, одежда изнашивается, воспоминания блёкнут, гаджеты ломаются, а игры проходятся, но. Когда изнашивается сердце?
Рената ничего не чувствовала. Абсолютно. Немного холодно, зябко, склизко. Хочется шарф, горячий кофе и уткнуться носом в старый диван. Но никаких эмоций. Подойдя к кабинету сквозь уже не одну тысячу раз проходимых ступеней, девушка дошла до кабинета своего врача: «19. Психотерапевт, Григорий Ляпушкин». Гласила чуть заляпанная временем табличка на двери у личного кабинета мед. работника. Без колебаний была открыта дверь, и, пройдя во внутрь, девушка не спешила сразу здороваться, она наоборот же. Повесила куртку, с которой тонкими ручейками стекала снежная вода, в неё заправила шапку. Сперва тщательно отряхнув ее. И только после этого она села на коричневый диван врача, на котором сидела уже не единожды, и бросила стандартное:
— Здравствуйте, — она сидела на краю дивана, согнув ноги вправо. И туда же отводила глаза, которые были спокойными, обычными. Руки же все время трогали край белого свитера, никак не могли найти себе место. Все же пришлось проглотить ком, который так и стал посреди горла.
— Здравствуй, Ренат, — мужчина лет пятидесяти отставил свою кружку с крепко заваренным кофе и сменил свою позу. С заинтересованной в полностью безразличную. Ещё на первом же сеансе доктор сказал девушке, что она весьма необычна и с ней требуется всегда держать себя на безразличие, чтобы впитывать те эмоции, с которыми приходит. — Ты снова плачешь? — в голосе проскочила добрая усмешка и легкая и еле видимая заинтересованность. Мало кто приходит к нему и коллегам в отличном или хотя бы просто положительном настроение.
— Нет, — твёрдо и полностью уверенно в своих словах отсекла девушка. — Это слезы, и они катятся, — с каким-то разочарованием, но в то же время интонация была такой, будто она констатировала самый обычный факт, что дважды два — четыре. — Но я не плачу. Слезы катятся из глаз — это нормально, они текут по щекам, я в норме, в своей какой-то норме. Но они привычны, — она дружественно пожала плечами, словно извиняясь за прежнюю категоричность. И с улыбкой смахнула с себя слезы, насухо вытерев их следы рукавом, немного жестикулируя после этого. Но надолго это не помогло ее лицу остаться сухим.
— Тебе чай или кофе? — мужчина чуть привстал и, взяв свою кружку, оставил ее в другом конце кабинета, где хранилась вся посуда до конца рабочего дня.
— Ничего, спасибо, — это было единственное место, где девушка могла почувствовать хотя бы искру тепла, такую маленькую. Только здесь от неё отступал ворох вечных истерик и она чувствовала себя хоть немного, но спокойней: не так тряслись руки, голос. Все казалось легче, и чувствовала она себя уверенней. Могла говорить, и даже проскальзывали иногда смешок или легкая усмешка.
Они долго говорили не о чем, но при этом о многом, в этом кабинете, полностью пропахшим кофе, всегда интересовались мнением пациента, в особенности у врача была любимейшей Рената. Она всегда пыталась держать себя непринужденно, но что больше всего нравилось врачу — она сама верила в то, что окружающим кажется спокойной и во всем уверенной. Что врач не видит ее состояния, хотя никто не мог сказать, что в этом месте она была такой же запуганной, как вне. У неё действительно тверже стоял голос, в глазах было больше огня, а в жестах… они просто были более связанными и обоснованными. Она была так уверена в том, что никто не видит ее судорожно маячивших глаз из одного угла в другой, что никто не замечает, как она всегда охватывает ладонью свой браслет на запястье, который остался после Леры. Она искренне надеется на то, что никто не обращает внимания на ее вечные сглатывания и глубокие вдохи, выдохи. Она верит в то, что с ней все нормально, что все в это верят. Но все видят ее кривую улыбку, исхудавшие ключицы и обветренные пальцы и костяшки рук. В этом кабинете всегда говорили на какие-то отстраненные темы, но всегда они заканчивались чем-то серьёзным, о чем стоит думать и не следует забывать. Разговоры о мандаринах перетекали к отношению к зависимостям, а погода заканчивалась родителями, но сейчас они говорят о курении.
— Ренат, помнишь ты сказала недели три назад, что хочешь умереть? — совсем будничным тоном поинтересовался мужчина. Глотнув кофе и вытерев свои седые усы. Такая уж была тактика у Григория Васильевича. Втереться в доверие, разговорить собеседника о рутине, о чем-то обычном и ударить ломом по голове серьезной темой.
— Да, но я не хотела умереть, я хотела отдохнуть, — в тон врача сказала девушка, заправив темные волосы за ухо и подняв глаза, исподлобья посмотрела на собеседника. Пристальный взор чуть прикрывался паром только что заваренного чая, на который спустя долгие уговоры согласилась девушка. Ей была интересна реакция на правду. Но на какую она не знала, ибо по её мнению она и тогда сказала правду.
— Ты же говорила про смерть, — отчетливо помнил медик и встрепенулся. Поставил кружку на поверхность стола и стал рыться в маленькой сумке, в которой у него было множество маленьких блокнотов по клиентам, в поисках книжечки о Ренате. Где было записано все выдающиеся о пациентке.
— И про это говорила, — сказала девушка и, поставив кружку с напитков и став держать осанку, посмотрела с некой улыбкой. Доктор перестал лазить по сумке и лишь уставился на девушку, в чьих глазах заиграл игривый огонь. — Проблема в том, что это одно и то же. Что смерть, что отдых — одно и то же, — облегчённый выдох, и, по-доброму закатив глаза, она продолжила. — Смерть — это отдых от мыслей, от воспоминаний. Нет, нельзя отдохнуть от жизни, ибо большинство людей не живут. Не подумайте. Исключительно от чего-то подкормочного. Ведь иногда так необходимо отдохнуть от них, просто забыть, хоть на секундочку, — она будто потерялась в пространстве. Сфокусировалась на одной точке и будто не видела никого в округе. — Ведь это так противно, это самое мерзкое чувство, когда воспоминания, бывшие улыбки, счастье, грусть, светлая и темная — все это копится у тебя в легких и выходит с кашлем, такой чёрной и скользкой жидкостью, что жила и копилась у тебя в органах, и копилась она всю твою жизнь, — она охватила руками ещё тёплую чашку и стала греть руки. — Вы же понимаете, о чем я говорю, доктор? — её глаза были полны надежды, что она не одна так думает, а голос кричал о том, что хочет помощи. Просто — спасите. Вы ж понимаете, доктор, это чертово желание отдыха? Скажите, что да, молю. — И в такие моменты уже ничего не имеет разницы. Абсолютно. Смерть, отдых, автомат в универе, повышение или увольнение на работе, ссора с матерью, скандал с отцом, закат или рассвет, пять или два. Нет разницы — одно и то же. Чёрный и белый, красный и зелёный — одно и, черт, то же. Потому что нет смысла и разницы, если ты один, — тонкие пальчики стали сжимать кружку с максимальной, на какую они были способны, силой. Голос серчал, было видно, что девушка на гране истерики, которую она никогда не переступает в чьём-то присутствие. Глаза сверлили чашу взглядом, пытаясь ее расколоть. Только Григорий Васильевич хотел ее остановить, так как, не считая злобы на почти единственную чашку в его кабинете, он увидел двойную силу слез. Но она продолжила говорить. — И самое смешное заключается в том, что мы все одиноки, когда нелюбимы. Все дело в том, что, если я умру, не будет разницы ни для кого, изменится лишь то, что я отдохну, но я даже этого не могу. Я даже не замахиваюсь на это, потому что понимаю, что не смогу видеть ее на небесах, потому что это сложно, это сложнее, чем одиночество, видеть ее и делать вид, будто ты не страдал. Будто все так, как надо, — она была на пределе. Уже срывалась на крик и переходила на активную жестикуляцию, как в один момент осела и тихо, полушепотом, почти молча, почти одними губами, отпуская кружку и закрывая глаза. — Без любимого человека нет разницы в этой жизни, — тихий, глухой выдох. Будто все помещение выдохнуло вместе с ней.
На несколько секунд в помещение повисла угнетающая тишина. Мужчина задумался над словами девушки и, будто забыв про ее надрыв, спросил то, что могло вызвать ещё больше эмоций, именно нехороших. Девушка сама не ожидала от себя такого и не имела смелости поднять поднять взор на человека, которому она сейчас все это выговаривала. Но, почувствовав пристальный и по-доброму заинтересованный взгляд, она все же решила поднять голову и ждать реакции. Которая, к слову говоря, наступила не так быстро, как хотелось бы. За эти долгие пять минут Рената успела оббежать глазами изученный вдоль и поперёк кабинет. Он никогда не менялся, уже как полгода она приходит сюда, уже как полгода на этой стене есть это коричневое пятно от кофе, а на кресле врача заплаткам из красного бархата. Все остаётся прежнем, кажется, что даже пыль лежит все на тех же местах, все тем же составом.
— То есть ты любила Леру? — тон мужчины так и не изменился. Такой же будничный, обычный. Будто покупает что-то в магазине. Но глаза выдавали неподдельный интерес.
Естественно, он знал, как звали ту, из-за которой Ренате пришлось сюда записаться, ведь прошло столько времени. Но все равно это имя вызывало ворох мурашку по всему телу и, кажется, даже по лицу. Мгновенно пересыхало горло, как и сейчас. Она тянется и глотает чая. Слишком сложно даже слышать его на улице от незнакомых о незнакомых Лерах.
— Да, — секунда молчания, которая была ровно до того момента, пока кружка в иной раз не тронулась со стола. — И я люблю ее намного больше, чем любят вторых половинок, — кривая полу-усмешка и резкий, прямой взгляд прямо в очи Григория Васильевича. — Потому что друг изначально важнее. Он изначально больше значит и должен стоять выше, нежели вся эта любовная мишура. Ведь, подумайте. Именно с другом вы выбираете себе вторую половинку, именно с ним. Вы думаете, а достоин ли он вас, а точно ли будете с ним счастливы и точно ли ты, дорогой друг, будешь за меня спокоен. Именно друзья, друг, успокаивает тебя, когда выясняется, что любовь твоя — козлина ещё та. А он, вторая половинка, всегда лишь пожимает плоды того, что внушил тебе друг, когда ты плакал, что говорил, когда сбегал из дома, уговаривал ли он тебя надевать шапку в холод. Парень просто довольствуется уже состоявшейся личностью, которая проходила свой путь с другом. Ссоры, крики с родными, применения и прочее, — это все она говорила менее эмоционально, возможно, даже с неким безразличием. Но дрожащие кисти рук выдавали волнение, как и то, что она полностью впечаталась в кресло, будто спасаясь от чего-то очень страшного. — Всегда в жизни есть такой маленький человек, который делает для тебя большие дела в небольших поступках, — она совсем впала в мебель и говорила уже из недр. Девушка максимально сильно укуталась в свитер, были видны только глаза и ноготки средних пальцев, которыми она попыталась указать нечто маленькое, прищуриваясь одним правым глазом. — Конечно, я не исключаю то, что таким человеком может стать и родитель, и вторая половинка, но вам не кажется, что это именно те люди, которые не знают нас настоящих? — девушка чуть выпрямила шею и попыталась нормально улыбнуться, что получилось мило, но и одновременно весьма комично со стороны. — Настоящими и неподдельными нас знают друзья. Как мы пробовали курить, забивали кому-то стрелки или в деревнях воровали малину — это все знают они. Но родители никогда не узнают вашей первой сигареты, а любимый никогда не услышит рассказа о том, что ты считаешь неприличным то, что вы в девятом классе делали с лучшим другом, — все это время она пыталась держать максимальный зрительный контакт с доктором. И ей это почти удавалось. К слову говоря, под конец своей речи она уже полностью выпрямилась и сидела так же, как и до начала данной беседы. Только голос был уверенней.
Григорий Васильевич выжимал их, своих пациентов, на максимум. Чтобы по приходу домой у них уже не было плохих мыслей, но он прекрасно понимал, что, когда эта девушка покинет стены его кабинета, в ее душе снова начнётся беспросветная грусть. За эти полгода он к ней уже привык. Девушка была очень умна, несмотря на свою тяжелую судьбу, никогда не сдавалась, ровно до того момента, пока не ушла Лера. Валерия, по рассказам Ренаты, была замечательным человеком с чистой душой, в меру безбашенным и совсем не в меру справедливым, хотя сама никогда не была под справедливостью, так как на ее дороге всегда были овраги, никогда она не была прямой. И в тот момент у врача жутко неудачливая девушка вытащила не диагноз, а приговор. Рак. В этот момент оборвалось две жизни — и Леры, и Ренаты. Ни одна из них не может друг без друга, они сироты, они выживали вместе, вместе оканчивали институт, вместе устраивались на работы, вместе жили. У них в друг друге был целый мир, которого им было достаточно. Они идеально дополняли друг друга. Рената Лерой дышала, а теперь первой надо собирать воздух по маленьким крупицам. Смерть, кажется, не забрала Валерию, она забрала Нату. Ее больше нет, она искренне больше не улыбалась во все тридцать два. Ранее девушка никогда не плакала, а сейчас это является нормой. И это привычное «у меня все хорошо» стало пропитано ядом и одиночеством. Забрали двух, но в живых нет и одного. А кажется, что наоборот. Рената никогда не выходила выжатая, она всегда выходила спокойно разбитая, склеенная на пару секунд. Этих секунд хватало ровно на то, чтобы выйти из клиники, а дальше на улице было слишком холодно, слишком сильно ветер бил сердце в спину.
— Ренат, когда выйдешь отсюда, снова начнёшь рыдать с новой силой, верно? — снимая очки и массируя переносицу, спросил врач, чуть-чуть шевеля под столом своими коротенькими ножками. Голос выдавал некое волнение, но не более, так как ответ был очевиден. Он все же решил посмотреть туда же, куда направлено столько внимания девушки. Календарь. Двадцать пятое января. — Ровно полгода прошло? — сегодня будет много слез, много внутреннего крика и нереальное цунами отчаяния, которое можно будет почувствовать почти физически, если быть близко к ней.
— Да, — девушка нервно сглотнула и стала судорожно собираться. Ровно полгода назад она умерла, ровно полгода назад умерла и Лера, и их общие мечты, планы, и спокойный сон, и в целом жизнь. — До свидания, спасибо, — быстро пролепетала девушка и выскочила из кабинета, на ходу вынимая шапку из рукава куртки. До шапки дело дошло уже на порогах больницы вместе с кроваво-чёрными слезами.
Город в зимних сумерках напоминал летнюю ночь, и, если задуматься, это не звучит абсурдно. Ведь везде трмно, и все на этом. Летом ночи всегда светлые, а зимние зачастую такие же, снег даже без фонарей умудряется осветлять улицы города. Поблескивая на своих крупинках и танцуя ровными бликами на льду. Самым сложным являлось сдержать детский азарт и не начать обкатывать только что замёрзший лёд, который так и пытался выскользнуть в самый ненужный момент, либо человек падал, либо ещё что. Обычно Рената всегда падала, неловко скользила и падала прямо на Леру, которая никогда не попадалась на зимние уловки и всегда была на шаг впереди. Потом она стеснительно смеялась и краснела, орала на Лерку, а та на неё, ведь «аккуратнее надо быть, балда, а если бы меня не было? Нос бы так и расшибла». На Валерию же шли другого рода выкрики: «А если бы не я падала, а какой-то сорокалетний мужчина? Он бы тебя задавил собой. Так что хватит постоянно стоять у края льда». Девушка со светло-русыми волосами постоянно смотрела на неуклюжую Ренату сверху вниз, но это было только из-за разницы в росте. В такие моменты, как их ледяные ссоры, Лера даже радовалась такой разницы, ибо Ната больше напоминала ребёнка, который снова попадал в передрягу и отчаянно должен доказать, что он прав, но мать непреклонно смотрит и лишь смиренно вздыхает. Обходит лёд и идёт дальше, даже не задержав на нем взгляда. Она стала внимательней, когда перестала замечать все. Теперь она может увидеть нужный когда-то для Леры бутылёк на пятой полке стеллажа, вторая линия, пятая с края, но не может заметить счёт времени, когда трогает ее ключи или книги.
— Ай, Ренат, — громкий, абсолютно счастливый смех, разносящийся приглушённым эхом по сознанию, был знакомым. До такой степени, что маленькие руки в карманах куртки сжимались в кулаки до лопнутой и обветренной кожи. Этот голос сводит зубы и заставляет ещё сильнее простужать сердце на ветру. Это Лерин тембр и не чей больше, за полгода Ната привыкла к играм разума, но каждый раз они были все хуже.
Шаг и ещё шаг, очень тяжелый и весомый. Сложно не обернуться и не проверить, она ли там. Хотя все уже давно знают, что нет. Данная желтеющая картина все больше погружала в мысли, напоминая о том, что хочется забыть, но, увы, это вне сил. В квартиру она вошла в прострации. Каждая минута в этом доме приносила мучения, каждое прикосновение к любой поверхности вызывало новую волну воспоминаний, особенно последнего месяца, их было слишком много. Существование было невыносимо в этих стенах, и сборник стихотворений, который сейчас лежал на грядушке дивана, делал все хуже. После смерти Леры Рената ни разу не читала стихотворения одного автора, который когда-то был любимым. Вот и сейчас она стоит у злосчастного предмета, она не хотела верить в его значение в жизни. Проходя пальцами по пыльной книги, еле касаясь ее подушечками. В памяти всплывает тот день, который окончательно разделил жизнь на «до» и «после». Был май, и все казалось хорошим. Обеих приняли на работу, а Ренату ещё и взяли читать произведения. Но вечером произошёл диалог, одна маленькая просьба, буквально три минуты, и больше не было ничего, что связывало бы их и этот мир.
— Ренат, — чёрная и обитая тканью дверь, которая стоит в старых квартирах с деревянным основанием, закрылась, пропустив во внутрь девушку с абсолютно не своим голосом и стеклянными и хрупкими глазами.
— Да? — чуть напевая, с маленькой кухни послышался до боли знакомый и счастливый голос темноволосой подруги. Она вышла из-за угла коридора, протирая белую кружку кухонными полотенцем.
— Почитай мне, — глаза не поднимались на собеседника, они безжизненно смотрели на слетающие с ног ботинки. И даже когда девушка уже стояла в одних носках, она не смела сдвинуть взгляд или заставить тело шелохнуться. Она все. Смотрела на обувь, а глаза все больше покидала жизнь.
— Что? — радостное удивление прошло по Нате, и она легонько вскинула бровь. Она очень долго ждала эту просьбу, она почти никогда не читала Лере. — Стоп, — только сейчас до девушки стали доходить опущенный глаза и совсем не играющий жизнью тон. — Что случилось? — холодок прошёл по спине, появилось нехорошее предчувствие. И оно с каждой секунды набирало все новую и новую мощь. Бровь опустилась, а пальцы перестали судорожно натирать посуду.
— Почитай мне, — тише, еле слышно произнесла девушка, даже дыхание доносилось громче этих слов. — Стихотворения, Ренат, почитай мне, — чуть уверенней и намного более надрывно сказала девушка, мелькнув на долю мгновения глазами по девушке, стоявшей в противоположном углу.
— Что произошло, Лера? — этого ничтожного времени хватило, чтобы разглядеть во взгляде преобладающую пустоту и отчаяние, извинения. Такое грешное раскаяние. — Что случилось? — на секунду голос сорвался на крик, ибо было страшно. Тишина, висевшая во время пауз, была просто невыносимой. Она выдирала легкие целиком, доводя до вздыхания ею. Был приступ аллергии, аллергии на тишину. — Ты меня слышишь? — спокойно, наводя некий ужас на тех, кто мог услышать их диалог. Уверена, услышав это кто другой, уже бы бежали сверкая пятками. Но тут они знали друг друга. Поэтому все было спокойно. Спокойствие либо умиротворяет, либо убивает. У них было второе.
Валерия подняла свои глаза на девушку. Из них уже сильным потоком шли слезы и откуда-то появилась эта глупая, совсем отчаянная и кривая улыбка. Очень широкая, чтобы можно было видеть зубы. Она начала дышать рывками и стали слышны отголоски смеха. Брови сближались вверх, и слезы уже не удавалось сдерживать. Но улыбка, она не сходила, Лера пыталась улыбаться ещё шире и ещё сквозь боль, главное — улыбнуться как можно шире. Дыхание все более отрывистое, и на какое-то время его не было. Глотки воздуха девушка решила задержать, наивно полагаясь, что слезы перестанут течь, и уже сомкнутые губы пытались следовать за глазами, что постоянно бегали из угла в угол, лишь бы не смотреть в Натины. Никто не думал, сколько бы это ещё продолжалось, пока не послышались тихие, но вовсе оглушающие три слова.
— У меня рак.
Долгая пауза и на фоне лишь истеричный и накатывающий смех вперемешку со слезами. Девушка уже не отдавала себе отчета в том, сколько раз сказала это. Будто пыталась сама с этим смириться.
— У меня рак, Ренат. Мне осталось месяц, полтора, не больше.
Отрывистое дыхание полными легкими и резкие выдохи воздуха обратно во время речи, смеха и молчания.
— Я умираю, ты это понимаешь?
Отчаяние. Это то, что отчетливо чувствовалось во взгляде, в словах, то что витало в кислороде клочьями. И только больше попадало в нос вместо воздуха. Легкие наполнялись отчаянием и резкий треск. Из рук выпала чашка и разбилась на осколки, но, кажется, этого никто не заметил. Руки даже не сместили положение, а только начали дрожать, у Ренаты начиналась истерика, и она просто не знала, что говорить.
— Поэтому, солнце.
Смех иссяк и все, что осталось, — это страх. Это чувство касалось сразу всего: от смерти до элементарного отказа в просьбе.
— Пожалуйста.
Вновь тихая просьба. В голосе отслеживались мольба и маленький огонёк надежды на то, что сейчас она будет слушать. И ее слышать мир.
— Почитай мне. В последний раз. Каждую свободную минуту, каждый день.
Из фразы пропало все: все эмоции и чувства. Осталась лишь пустота. Безысходность. И только маленькая искорка в глазах, которая совсем скоро утихла.
— Я хочу умереть под твой голос.
Сухо. Все, что можно было сказать, последние отголоски жизни сошли, как и капнула на пол последняя слеза в этом месте квартиры. Очи совсем потускнели и повисла тишина. Она кричала, кричащая глушь была невыносима, ее было невозможно вытерпеть и заставляла слушателей почти вопить от боли, которая была будто осязаема. Они стояли так двадцать минут, а у Ренаты даже не могли пойти слезы, они были слишком ничтожны для эмоций, которые накатывали именно в этот момент. А в следующий девушку уже стояли в обнимку, пропитывая новой волной слез плечи друг друга. Фоном, дрожащим голосом Рената читала стихотворение, пытаясь не упасть из-за подкосившихся ног.
— Буду как рай земной
Под кипарисами —
Поумирай со мной,
Поговори со мной.
Слезы повылей чуть—
Я ведь как оттепель,
Я тебя вылечу,
Станет легко тебе.
Произведение говорилось отрывисто, останавливалось на глубокие вдохи и выдохи рассказчика. Дрожащий голос пытался быть уверенным, абстрагироваться от этой новости, но это никак не получалось. Выходило скомкано и запинаясь, но девушка была счастлива, что может стоять. На тот момент это было высшее счастье.
Но это лишь воспоминания. Рука резко переходит от кончиков пальцев до полного охвата сборника, и тот летит в стену. Громкий хлопок и книга уже на полу, под весом погнуты страницы, а те, которые были самыми задерганными, просто разлетелись в разные стороны. Сердце судорогой сжалось, перестало жить, будто больше не стучит и медленно умирает под аккомпанемент погибающий души и остатков психического равновесия. Моргать и прикладывать при этом силы, нанося боль векам, делая из них прочную стену, которую не могут пробить слезы, не могут катиться, и она не должна плакать. Рената не пошла собирать сборник, аккуратно класть его или просто закрыть его и оставить в таком положении на полу. Девушка просто уходит с кухни, даже не оборачиваясь на предмет, который ранее был священным. Она лишь повернулась и ушла, скрестив руки на груди и трогая себя чуть выше плеча. Глаза уставлены в пол, и отрывистое дыхание бьет куда-то под ноги.
На кухне, на маленьком кухонном столе, на такой же маленькой доске. Лежал кусок морковки, который девушка ещё вчера оставила недорезанным. Рядом был нож, рукоять которого выдавала его возраст, он был весьма поношенным временем, так как деревянная часть уже не высыхала и была рыхлой, в некоторых местах влажной и мягкой. Несмотря на это, лезвие всегда было острое, его не надо было часто точить, хватало несколько раз в полгода. Тупая часть ножа легко лежала в руке и не требовала больших усилий, чтобы вальяжно лежать и быть невесомым. Им легко резалась морковка, не влияли даже трясущиеся руки, пока не затряслось и остальное тело, по которому раздался жар. Начинало лихорадить, и слезы с новой и неконтролируемой силой полились на пол. Не было ничего видно, все было через мутно-белую пелену, и нарезание овоща уже происходило как нелепая рубка топором или забивание гвоздей молотком. Замах, удар, замах, удар. Молоток валится из рук и с треском приземляется близ ног Ренаты. Рука так и остаётся висеть в воздухе. Пока плач не перерастает в надрывную истерику. Лицо искажается в разных гримасах, и по квартире эхом разносятся хриплые стоны, заглушающие тишину. Ногам становится невыносимо тяжко стоять во время такой бьющей все тело дрожи. Девушка медленно садится на корточки, а потом облокачивается о ножку стола, и все мысли сводятся лишь к одному:
— Господи, я у тебя слишком много прошу? — еле слышно вышел этот вопрос. Сглатывание после него было громче самой реплики.
— Господи, я у тебя слишком много прошу? — крикнула девушка с пола, дёрнув головой и направив свой взор в верхний правый угол, что зарос паутиной. Слезы разлетелись по кухне, и повисло молчание, но во время тишины что-то хрустнуло. — Я всего лишь хочу забыть запах ее волос, омут ее каре-зелёных глаз, что осенью так похож на цвет тёплого какао, которое мы любили пить, когда совсем холодно. Эти глаза, в них же весь мир, — голос сухой и безжизненный, он уставший. Полностью отрешенный от жизни. Он полностью пропитан тоской и ожиданием ответа, невидимого собеседника. — Я просто хочу перестать помнить, как она носилась с пледом по всей квартире, крича, что он ей достался от бабушки, которая была прекрасным человеком. Она ее не знала, но была в этом так уверена, что, даже когда в ссорах я приводила аргументы, что мы из детского дома и что у нас в априори нет родственников, она начинала возмущаться пуще прежнего, ибо бабушка неё была. Эта тряпка вся пропахла нафталином, вазелином, валидолом, чем только ни пользовались старики. Иногда аромат этой вещи можно было использовать вместо нашатырного спирта, — легкий смешок, но интонация была все такой же опустошённой и колкой одновременно. — Господи, я просто хочу забыть, — еле уловимый отголосок надежды в голосе, который со стремительной скоростью потух. — Понимаешь, я устала. Ходить по магазинам и видеть ее шампунь для волос, хоть он там в третьем ряду на самый высокой полке, но я его вижу, уже привычка его брать и нести ей, но, — маленькое затишье, — знаешь, как больно понимать то, что нести его элементарно некому? А этот противный запах сирени. Он убивает. Он давит мне на легкие каждый день, будто это самый опасный цветок, который сейчас съест мои лёгкие, я задохнусь. А этот запах везде, просто везде. В прихожей, в комнатах, на диване, на мне, на одежде, на работе. Он мне просто уже мерещится. Он так сильно пропитал мою жизнь, но это ее запах. Он бьет, он убивает, это слишком больно, Господи! — вновь срыв на крик, и на несколько секунд слезы вновь мироточат. — Я вспоминаю и вижу ее везде, вспоминаю все и понимаю, как мне ее не хватает. Она говорила, что я пахну карамелью. Так где эта карамель? Где она? Почему повсюду одна сирень? Где сладкое? Где приторное? Почему вокруг одни цветы? Почему везде только сирень, которая состоит из одних шипов? — Рената говорила на одном дыхании и уже начинала задыхаться, но она этого кажется не чувствовала и все не могла уняться с вопросами. Руки показывали хаотичные движения, хватая воздух и пространство. Будто ища то, за что можно ухватиться и встать, но этой опоры никак не было. — Как же много этой сирени. Знаешь, я поняла, что слишком много, я поняла, что мир не идёт назад. Она просто лежала на моих коленях, засыпая, ее светло-русые волосы спадали и немного волочились по полу, она была укутана в тот самый плед и немного уже посапывала. Я думала уже вставать и уходить, так как она уже спала, но тут я услышала ее крик. Она закричала, начала ворочаться, кусать саму себя и хвататься за меня руками, — в глазах заиграл ужас от единого воспоминания того момента, в горле пересохло и голос — он стал подобен очам, он испытывал животный страх. Повествование выходило сумбурным, переходя от быстрого к медленному и полностью отрешенному. — Когда я вновь садилась и продолжала читать, Лера успокаивалась, чуть приоткрывала глаза и смотрела на меня несколько секунд, этот взгляд был полон горечи, она продолжала сопеть. Ей было больно, она испытывала жуткую боль во сне, которая могла появиться не только там, но и везде. Боль, которая душит, — отрешенность на некоторое мгновение и вновь изо рта начинала сочиться тоска. — Так проходил каждый вечер, все, что я хотела, — это не спать подольше, чтобы ещё немного посмотреть на неё, — нервное сглатывание и полное опустошение. — Господи, я просто хочу забыть это. Пожалуйста, Господи, дай мне короткую память! — кричала девушка, вновь ловя руками то, чего не было рядом. — Я просто хочу забыть это. Я не хочу ее помнить, я не хочу вспоминать, это больно. Это чертовски больно и просто невыносимо. Пожалуйста, я так много у тебя прошу? Я не хочу, чтобы я не забывала ее детский восторг, когда выигрывал злодей, или ее заливистый смех над сложными словами, употребленными глупыми людьми, я не хочу. Я не хочу помнить, как она всегда боролась за справедливость, при этом сама была полностью беззащитной, я не хочу вспоминать, как она кричала на людей под окнами, чтобы замолчали. Я не хочу, пожалуйста, я не смогу, я просто не смогу, — девушка лбом уперлась в свою коленку и стала вытирать слезы, которые не поддавались этому движению, и на месте одной слезинки уже текла другая. Было долгое молчание. Во время которого Рената пыталась выровнять дыхание, чтобы оно не казалось таким рваным, но, кажется, получалось только хуже. Она, сидя, выпрямила спину, поставила руку локтем на воображаемую полочку и сделала круговой жест ладонью, будто она что-то доказывала собеседнику. — Ладно. Ты можешь хотя бы не играться со мной, а, Господи? Не присылай мне ее во сне, чтобы я не подпрыгивала в холодном поту посреди ночи. Выпрямляя руку вперёд, пытаясь схватить ее с закрытыми глазами, чтобы через несколько минут доносилось осознание того, что я одна, что ее нет, что ее больше не будет. Но я все равно, как дура, не разжимаю руку, пытаясь убедить себя в том, что я ее поймала, этот кулачок я прижимаю к сердце, сворачиваясь в позу эмбриона, и не отпускаю до утра, а слезы все идут. Ибо в очередной раз я попалась на то, что ее рядом нет. Что мне холодно и одиноко. Что рядом со мной больше нет моего мира, — последнее предложение она произнесла с большими паузами между слов, делая акценты, но, как обычно, в ответ была тишина. — Я бы совершила самоубийство, если бы это помогло. Но дело в том, что я не хочу остаток вечности смотреть из ада в ее разочарованные глаза, — молчание. Уже было сложно подобрать слова и она говорила то, что чувствовала, что хотела. — Просто дай мне короткую память. Дай мне сил забыть, не помнить. Перестать в чужих видеть родную. Помоги мне вновь увидеть краски. Я устала. Я устала жить без стимула, без жизни, без неё. Я не справляюсь. Господи.
Слезы катились вниз, а голос уже перестал быть отчетливым, последние предложения проговорены буквально губами, но в них она вложила всю свою оставшуюся жизнь. Она просто уснула на полу, окутанная ароматом столько ненавистно любимой сирени.
Ночь за окном вагона была привычно чернильно-густа. Поезд мерно шёл через тайгу, унося в своём стальном корпусе давящую тишину, напряжение, охватившее всех пассажиров без исключений, и несколько человеческих жизней, которые теперь уже ничего не значили на фоне предстоящих событий.
Парень стоял в тамбуре, безысходно пытаясь разглядеть мелькающие во мгле деревья, стараясь занять свой разум хотя бы чем-то помимо тревожных мыслей. Стекло отражало его лицо — почти мертвецки бледное, с залегшими под глазами тенями от, кажется, бесконечного отсутствия сна и перенапряжения. Рана на боку отдавала тупой болью, растекающейся по всему телу, напоминая о недавней стычке. Хорошо, что пуля прошла по касательной, но гимнастерка всё равно была безнадежно испорчена, а под тканью уже алел не так давно наложенный бинт.
Мимо приоткрытой двери бесшумно скользнул темный силуэт.
— Геройствуете, Артём? — раздался слегка насмешливый голос за спиной.
Светлов не обернулся, позволив себе лишь устало свести брови и сжать губы. Он, к собственному огорчению, узнал бы этот голос из тысячи. Всего несколько дней нежелательного знакомства, а уже способен по интонации определить. “Кошмар” — думает чекист.
— Спать идите, Гарин. Концерт окончен.
Николай Гарин, в расстегнутом темном пиджаке с неизменно крутящейся между пальцев сигаретой, подошел ближе. Как всегда, вместо выполнения просьбы уйти, он встал рядом, тоже задумчиво уставившись в темноту. От него привычно пахло табаком, явно недешевым, и, как ни странно, ощутимо одеколоном — среди пропитавших, казалось, всё вокруг запахов пороха и крови это явственно выбивалось из уже привычной картины, как и весь офицер в целом.
— Ошибаетесь, милейший. Самый интересный концерт только начинается. — Мужчина поднес сигарету к губам и спустя мгновение выпустил струю дыма в стекло, и та поползла вверх витиеватым облаком. — Вы, например, почему не спите? Переживаете о чём-то? — с явной иронией в голосе проговорил он.
Артём резко повернул голову, впервые взглянув на собеседника. В полумраке его глаза казались почти безумными. И неясно, от невыносимо мерзкой пульсирующей боли, вселенской усталости или надоедливого человека рядом.
— Товарищ Гарин, — злостно процедил Светлов, — я переживаю, что вы до сих пор находитесь в одном пространстве со мной. Идите в купе. Я должен обеспечить вашу... безопасность пассажиров до прибытия, а вы её подрываете, шастая по составу в такой час.
— О, так вы за меня волнуетесь? — Николай картинно прижал руку к сердцу, — Тронут. Прямо до глубины души. Но не извольте беспокоиться, под горячую руку чаще попадаетесь всё же вы. Даром, что чекист... — на грани шёпота пробормотал он.
Он говорил легко, но взгляд его был цепким. Он видел, как собеседник чуть заметно повёл плечом, сжимая зубы в попытках сдержать то ли раздраженный, то ли болезненный выдох. Видел капли пота на виске, которые в промозглом воздухе тамбура не могли объясниться ничем, кроме...
— Вы ранены? — вдруг сказал Николай, почти обеспокоено, и насмешка вмиг испарилась из голоса.
— С чего вы взяли? — солдат выпрямился, словно по команде, лишь бы не выказать одолжения этому белокрысу, вечно сующему нос не в своё дело, не дать слабину. Уж перед кем, перед кем, но точно не перед ним.
— Вы, товарищ чекист, конечно, картина маслом, но сейчас больше навеваете мысли о скорейшем вызове лекпома, — офицер щелчком отправил окурок в отсутствующую часть разбитого окна, не заботясь о его дальнейшей судьбе. — Пойдёмте, у меня в купе есть бинты и йод. Вы, конечно, человек-кремень, но если свалитесь с заражением крови мы все, боюсь, не справимся с потерей нашего бравого защитника.
Светлов хотел было возразить, но острая боль кольнула в боку, напоминая, что гордость сейчас будет излишней. “Просто перетерпеть. Ничего ведь ужасного не случится?” — горестно подумалось ему.
Купе парня оказалось таким же, как и он сам — по-солдатски чистым и каким-то безжизненно пустым. Кровать застелена, занавески не тронуты. И лишь шинель в углу выдавала наличие у комнаты владельца. Всё выглядело так, словно в помещении никто не числился вовсе.
— Раздевайтесь, — скомандовал офицер, роясь в саквояже, который по пути захватил из своего купе. Обнаружив тишину в ответ, он обернулся и в привычной манере усмехнулся. — Боже мой, товарищ, какая стеснительность. Я вас в загс не зову. У меня руки из нужного места растут, уж первую помощь оказать я в силах, всё-таки не первый день на службе.
Артём медленно, морщась, стащил с себя верхнюю часть формы, оставаясь в одной нательной майке, на что Николай тихонько присвистнул себе под нос. Чекист был красивым. Настолько, насколько вообще таковым может назвать один мужчина другого. Но сейчас тело было испещрено синяками и ссадинами, а на боку сквозь бинт угадывался свежий порез — пуля лишь чиркнула, но достаточно глубоко, чтобы не оставлять без внимания.
— Садитесь, — офицер кивнул на кровать, а сам устроился напротив, слегка наклоняясь, вооружившись йодом и бинтами. — Держите, — он сунул опешившему Светлову в зубы конфету, непонятно откуда вдруг появившуюся в руках. — Чтобы не скулить. Темный шоколад, очень полезно для нервов. Артём поражённо уставился на мужчину, разбинтовывающего старый бинт, но спорить не стал. Пальцы Николая, вопреки ожиданиям, оказались прохладными, на удивление аккуратными и очень уверенными. Они касались его кожи с профессиональной осторожностью, обрабатывая края раны.
— Как вы вообще дожили до своих лет? — Гарин покачал головой, промакивая ткань в йоде. — Прёте напролом, как будто у вас в запасе десять жизней.
— Хватает одной, — глухо ответил чекист, сжимая зубы.
— Одной для чего? Для того, чтобы превратиться в решето, едва перешагнув двадцатилетие? Ведешь себя как... как мальчишка, которому есть что доказывать, — игнорируя уважительное “вы” и практически прошипев последние слова, Николай хмуро склонил голову над раной, лишь слегка приподняв глаза, с немым укором глядя на собеседника.
— Я выполняю свой долг, и вас это не касается, — с нажимом проговорил Артём. Голос звучал приглушенно и слегка неуверенно.
Чекист хотел было инстинктивно прикрыть рану от неприятных ощущений и настойчивых, хоть и заботливых, рук импровизированного медика, как его запястье перехватили на полпути, давая понять: не стоит. Светлов не пытался вырвать руку, их лица оказались слишком близко. “Чересчур близко” — вновь недовольный голос совести в мыслях. В тусклом свете ламп карие глаза мужчины казались почти медовыми и непривычно теплыми — так он почему-то смотрел только на Артёма. Сменив гнев на милость, тот слегка приподнял уголки губ, вновь глядя как-то снисходительно.
— Касается, Артём. Ещё как касается. От того, как мы делаем свою работу, зависит, доедут ли люди до столицы живыми. А мне, уж поверьте, крайне не хотелось бы подвергать нас всех опасности, — “особенно тебя” осталось не озвученным.
— Предпочитаю видеть вас в добром здравии. Живым, — Гарин слегка коснулся холодной кожи запястья уже теплыми пальцами перед тем, как отпустить и приступить к бинтованию раны.
— Вы могли остаться в своём купе, — тихо произнёс парень, чувствуя, как его окружает непривычное, будто в самом сердце, тепло от близости другого человека, — я бы перевязался сам.
— Всё сам да сам... — с улыбкой произнёс Николай. — Мог, — легко согласился он, закрепляя конец бинта. Пальцы на мгновение задержались на бледной коже чуть выше повязки, — но, помилуйте, как же я могу оставить без присмотра такое ценное государственное имущество, самого отважного солдата. Это же почти измена родине. Считайте, решил побыть в роли спасителя.
Офицер не спешил отстраняться. Светлов, на удивление, тоже. Повисшая в купе тишина лишь сильнее нагнетала атмосферу.
— Да какой из вас спаситель, — сдавленно выдохнул Артём, глядя куда-то в район чужого воротника, лишь бы не в глаза. Несмотря на желание говорить строго, голос предательски сел.
— Обижаете, — губы Гарина тронула та самая кривоватая усмешка, но глаза оставались серьёзными, какими-то усталыми. Он протянул руку и медленно, давая возможность отпрянуть, убрал прядь волос, прилипшую к влажному виску Светлова, — я сегодня прямо-таки сама добродетель. То конфетку вам выдам, то рану обеззаражу, то... — он внезапно замолк на полуслове. Взгляд его опустился ниже, задержался на линии сжатых, от неясных самому обладателю чувств, губ. Артём перестал дышать: кислород наотрез отказался поступать в лёгкие. Это было неправильно. Всё это: что Николай сидит так близко, что пахнет дорогим парфюмом, а не потом и кровью, как всё вокруг; что его рука всё ещё находится в непозволительной близости от его кожи, согревая даже через тонкую ткань майки; что внутри, в районе груди, разливается странное, томящее тепло, не имеющее к температуре в помещении никакого отношения.
— Вы... — начал Светлов, но закончить не вышло. — Вы ведь понимаете, что ничем хорошим это не кончится? — прозвучало в ответ без тени насмешки.
— Понимаю, — шепнул чекист, не глядя в глаза. Он словно не до конца осознавал, о чём вообще идёт речь. Или пытался убедить разум в собственной неосведомленности. Вновь тишина. Гарин приблизился.
— Артём, — снова позвал он. И снова по имени. Названный медленно перевёл взгляд на собеседника, теперь уже не смея того отвести:
— Чего вы хотите?
Николай приподнялся, смотря теперь сверху вниз.
Жалкие сантиметры.
Он поднял руку и медленно коснулся пальцами щеки Артёма, провёл по разбитой скуле, заставляя парня едва залиться краской, остановился на подбородке.
— Хочу, — голос снизился до полушёпота, будто их могли подслушать, — чтобы ты хоть на минуту забыл про свои большевистские принципы и устав.
— Не могу, — обреченно выдохнул чекист. — Понимаю. Ничтожные миллиметры испарились в мгновение ока вместе с остатками некого подобия приличия. Их губы встретились. Сначала осторожно, Гарин словно сам испугался такого внезапного порыва, но Светлов не двигался — только выдохнул прерывисто в чужие губы и вдруг сам потянулся навстречу, хватаясь рукой за отворот пиджака, сминая дорогую ткань.
Поцелуй вышел неловким, до ужаса неумелым со стороны Артёма. Сказывалось непрекращающееся напряжение последних дней, и, конечно, отсутствие опыта в подобного рода вещах. Николай, словно ощутив внутренние метания парня, притянул того ближе; настойчиво, но аккуратно и так правильно углубил поцелуй, одной рукой скользнул на затылок чекиста, перебирая короткие влажные волосы, другой — сжимая его плечо, удерживая от желания отстраниться. Светлов замер на мгновение, чувствуя, как жёсткая ткань пиджака колет кожу, как от Гарина веет непоколебимой уверенностью в совершаемых действиях, и как его собственные пальцы начинают мелко подрагивать на лацканах, что он не в силах разжать.
“Под трибунал попрут” — неумолимо билось в голове страшное опасение. Но отступать было поздно.
Николай отстранился первым, всего на несколько миллиметров. Его дыхание сбилось, и глаза сверкали как-то восхищенно, но в тени не разобрать; смотрел в чужие с таким торжеством и удивлением, что Артём на миг испугался: никогда он не видел его настолько довольным. Титаническим усилием чекист всё же отпустил чужую одежду. Нервная дрожь в руках всё не унималась. Он отстранился, оседая обратно на кровать, и, опершись ладонями в колени, уставился в пол. Сердце заполошно билось в груди, а мысли были непривычно пусты: позади остались все тревоги о долге и уставе, о том, что он — солдат, прилежный коммунист, а человек рядом — бывший царский агент. Осталась только глухая тишина.
Вдруг на макушку опустилась чужая ладонь, снова перебирая пряди:
— Ну что же ты, Артём... — в голосе его не было ни капли былой насмешки или иронии, а лишь участливость и капелька самодовольства.
Светлов дернулся, продолжая тем не менее рассматривать очень интересный в данный момент паркет.
— Вы ведь снова надо мной издеваетесь, да? — слова вырвались быстрее, чем он смог их обдумать, и звучали до того жалко и уныло, что скулы пуще прежнего залило краской от стыда и злости на самого себя. Сверху послышался задушенный смешок, а затем перед чекистом появилось ехидное лицо офицера, опустившегося перед ним на корточки, который, по всей видимости, не видел в сложившейся ситуации ничего предосудительного или неправильного. Слегка наклонив голову парня так, чтобы тот смотрел ему в глаза, Гарин картинно вздохнул, словно сейчас будет в очередной раз разжевывать общеизвестные догмы неопытному молодняку:
— Послушайте, товарищ Светлов, если бы я действительно преследовал умысел злостно издеваться над вами, то выбрал бы более изящный вариант, а это как-то... некрасиво. Слишком даже для меня, знаете ли, — по мере того как он говорил, ладонь с волос переместилась обратно на щеку понурого солдата, а пальцы, едва касаясь, оглаживали кожу. — Да и какой мне резон в таком случае заштопывать вас посреди ночи, м?
Пораженный откровением, Артём замер, не в силах произнести ни звука: никогда ещё Николай не говорил с ним так серьёзно. Это не может не... “Радовать?” — участливо заканчивает кто-то в голове. Светлов хмурится, отгоняя всезнающий голос то ли разума, то ли сердца.
В это время Гарин следит за чужими муками совести с интересом ученого, явно наслаждаясь представившейся картиной и даже того не скрывая.
— Ну что, я был достаточно убедителен? — едва не мурлыча проговорил он, вновь сокращая дистанцию.
“Что за мания у него вечно врываться в моё личное пространство” — возмущается про себя Артём, но не пытается предпринять и одной попытки что-либо для возвращения этого самого личного пространства сделать.
Вновь глаза в глаза. Вновь чужое тёплое дыхание на губах. И вновь ни одного достаточно убедительного аргумента, чтобы прекратить этот балаган. Все законопослушные граждане давно разбрелись по комнатам, опасаясь за свою безопасность, пока тот, кто должен её охранять, забывая себя, беззаветно целует некогда царского агента, некогда ненавистного и невыносимого, а сейчас до боли в груди нужного.
Пальцы, привыкшие сжимать рукоять табельного оружия, сейчас слабо впиваются в обтянутые плотной тканью чужие плечи, стараясь быть ближе, хотя, казалось бы, куда ещё: Артём намертво прижат к кровати чужим телом — захочешь, не сдвинешься, и, к собственному ужасу, его такой расклад более чем устраивает.
Для него любовь это что-то меньшее, чем ломящаяся от тепла грудь,
Чем бесконечное желание быть рядом.
Сказал он это борясь с желанием уснуть.
А для нее это простая встреча взглядов.
Он видел в чувствах только повод насмехаться
И из-за этого она пыталась не уйти к другому, с ним остаться.
Она его любила правда, сильно,
Но не воспринял как обычно он ее всерьез, а только как игрушечку, что для неё насильно.
Она любила петь, играть на флейте,
Гулять по городу ночному, воображая что она принцессочка в карете.
Она любила персики, лимоны, вишни...
Полет фантазии ее был выше, выше.
Он был суров с ней, никогда не слушал
Кормил ее раз в день и называл ее Варюша.
Но она вовсе не Варвара, но он ее по прежнему не слушал
И на ее упрёки говорил что бес попутал.
Она была достойна большего, но не хотела
Она его хотела, о нем она всю молодость ночами пела...
Но молодость уже давно прошла, хотя она по прежнему юна
Ей только 22, но ее возрасту уже давно хана.
Он загубил её своими выходками гнусными
Ей 22, ему 50.. но блять, кого волнуют эти мысли грузные.
На публике они такие идеальные: проффесор с медсестрой
Гудел о свадьбе их весь паблик новостной.
Но этот брак.. ведь он договорной
Он ради власти, денег, ради выгоды земной.
Не ради этой девушки самой...
Обидно, только то, что родилась она с такой несчастною судьбой.
Письмо... По клавишам стуча напишет темной ночью
Поэт своей возлюбленной, слова в могилу посылая.
И отражение свое найдя в канаве сточной
Он в памяти опять события счастливые с ней вспоминает:
Вот лавочка знакомая, она с тетрадкой
Записывает мысли так нежданно пришедшие на ум,
Он рядом, наблюдает за играющим с листком щеночком
Попутно отвлекаясь на прекрасную свою.
Она так сильно поглощается всегда процессом...
Не видит ничего вокруг.
Она в своем мирке уже стоит в прилавке
Смотря на многолетний и печальный труд.
Он вспоминает ее книгу, помеченную маркировкой "18+"...
Основанна она на правде, горе, на жизни "как в аду".
Поэтому костер горит на первом самом поле;
Костер из книг — последняя ее дань дьяволу.
Он помнит запах свежего с корицей латте
И ароматный шоколадный круасан,
Который покупала себе дама
После прогулки утром по четвергам.
Ещё он вспоминает её запах
Божественный, манящий, свежий аромат
Который шлейфом растекался на улице так, словно был он компромат
Такой же ожидаемый, как для отдельной нации шабат.
Он помнит эту милую смущенную улыбку
В ответ на самый искренний и чистый комплимент.
Как жаль, что больше не увидит он ее прекрасную глубинку
В синюшних и восторженных глазах
Но вдруг он вспоминает эти крики,
Которые она послала ему вслед
Когда он подошёл с ехиднейшей ухмылкой
Держа в руках кровавые розгу и плеть.
"Боже, как громко ты тогда кричала,
Как нравился мне твой надрывный голосок
Которым ты просить прощение пыталась
Но я тебе тогда ничем помочь не смог
Но я бы и не стал тебе дарить пощаду
Ведь ты сама ушла к тому брутальному козлу.."
Письмо написано, отправлено в могилу
К возлюбленной, ушедшей от него к другому лет семь тому
Она ушла, но он не смог тогда проститься, поэтому придумал
Как на века с ней больше не разойтись...
Остались лишь последние штрихи.. и раз! Кровавая река, из рук поэтишки, беги!
Почему ты ломаешь комедию?
Почему так страдаю я?
Отчего повернуло все в ту степь
Где не видно не просто края.
С этой степи не видишь ты смысла,
Ну а я не вижу твой взгляд.
Хоть сейчас даже о большем
Не могла я даже мечтать.
Знаешь, мне больно смотреть как ты смотришь мне прямо в глаза
Понимая, что между нами стоит девушка твоя.
Не подумай, я приличная сволочь, уводить никого не могу
И принять, если расстанетесь тоже сразу не побегу.
Я себя уважаю, поэтому разрешу объяснить
Почему ты поступал как скотина с той, которой дал шанс.
Сам дозволил ей это, хотя против был твой мозг.